"Книги - это корабли мысли, странствующие по волнам времени и
  бережно несущие свой драгоценный груз от поколения к поколению"

(Фрэнсис Бэкон)


Глава 17
Всеобуч

 

Non scholae, sed vitae discimus62.

Примечание 62. Не для школы учимся, а для жизни (лат.). Конец примечания.

В семь с половиной лет я пошёл в школу. Считаю, что мать меня «передержала» и могла бы отправить учиться годом раньше. Почему она этого не сделала, я не знаю. Вероятно жалела меня и не хотела укорачивать детство, но скорее всего она попридержала меня для того, чтобы взять в свой класс под строгий родительский надзор. В то же время – правда, с некоторыми колебаниями, она согласилась взять к себе в класс моего дружка Сашку Лукашкова, которому до школьного возраста не хватало полгода.

Несмотря на то, что процесс учения мне в общих чертах был уже знаком, тем не менее, подготовка к первому классу проходила под знаком наступления в моей жизни нового, переломного, момента. Покупка нового костюмчика с длинными, наконец, штанами (школьной формы сельские родители для своих детей тогда позволить не могли), новых скрипящих, на кожаном ходу, ботинок, портфельчика, букваря, тетрадей и письменных принадлежностей – пенальчика с выдвигающейся крышкой, резинового ластика, стеклянной чернильницы-непроливайки, деревянной крашеной в жёлтый или зелёный цвет ручки с металлическим гнездом для вставки металлического пера, простых и цветных карандашей (счётные палочки кураповские школьники нарезали сами из ивовых прутьев) и прочих причиндалов проходила не без некоторого внутреннего трепета и волнения.

Посадили меня сначала на первую парту с девочкой Галей Иншаковой, дочкой школьной уборщицы, а потом – продавцом и завотделом ЦУМа. Потом я сидел на одной парте с другой Галей Иншаковой – уже из дома Чекотаевых, которая проживает теперь в Лебедяни. Это была аккуратненькое и симпатичное существо с курносеньким веснушчатым носом, с косичками и бантиками, в котором я инстинктивно почувствовал особу другого пола. Я делал вид, что она меня совершенно не интересует, она же краснела и смущалась сидеть с первым учеником и сыном самой учительницы и тоже пыталась вести себя совершенно индифферентно. Такое положение, а также вероятно и то, что она, как и я, тоже была «отличницей», естественно, привело к тому, что я постепенно в неё влюбился, а, влюбившись, стал проявлять по отношению к ней знаки внимания: толкать в бок, дёргать за косички и щипать за бочок.

Отличников было двое – Галя и я, и эта наша в своём роде исключительность часто заставляла нас оказываться рядом. Например, на школьных концертах мать всегда подсовывала мне её в партнёрши по танцам. Не мог же первый ученик танцевать с какой-нибудь отстающей девочкой!

Влюблённость в Галю Чекотаеву и «особые» отношения с ней пропали к четвёртому классу, а когда я поступил в пятый класс Троекуровской средней школы, то вдруг обнаружил, что мне стали нравиться другие девочки. Это совершенно не походило на историю катаевского Гаврика, который пронёс свою детскую любовь из романа «Белеет парус одинокий» аж в роман «За власть Советов». Мне никак не хотелось получить характеристику ветреника – ведь настоящие мужчины как полюбят кого, так уж навсегда до самой свадьбы. Я слегка насторожился и занялся самоанализом, но поскольку такие случаи стали происходить со мной довольно часто, то я скоро успокоился.

Учителя Кураповской начальной школы

Учителя Кураповской начальной школы:
1 ряд (слева направо) – Клавдия Матвеевна, Игорь Георгиевич, мама;
2 ряд – Валентина и Клавдия Пупынины и неизвестный (1947г.)

В класс вместе со мной, кроме упомянутого ранее Сашки Лукашкова, попали Юрка Иншаков (Грамотеев), Маша Зайцева (Маляничева), Колька Иншаков – племянник нашего соседа Егора Емельяновича, Володька Щербаков – страшный ехидна, подлиза и хулиган, Миша Иншаков – сын школьного сторожа Михаила Дмитриевича, Нина Чуркина, неожиданно умершая потом в шестом классе, Колька Рощупкин, Толька Иншаков (Белоногий), Галя Денщикова, внучка Михаила Максимовича, Володька Иншаков по прозвищу «Сили-кальто» (Сырая картошка), сын безногого инвалида войны дяди Фили, единственного сапожника на селе и многие другие, которых, к сожалению, уже не удаётся припомнить.

Всего в классе было человек тридцать. Поскольку в нём оказалось несколько полных однофамильцев и тёзок, то их по старой гимназической традиции стали именовать Первыми и Вторыми, как царей: Иншаков Первый и Иншаков Второй, Москворецкая Первая и Москворецкая Вторая. Учеников в те годы было много, а школьных мест – мало, поэтому все сельские школы занимались в две смены. Школьников «военного образца» было всё-таки намного меньше, чем довоенных годов рождения, поэтому наш класс был набран единственным, а старшие классы – третий и четвёртый – имели наименования «А» и «Б». Достаточно сказать, что в школе работали пятеро учителей, и каждый их них вёл по крайней мере два класса.

В последующие годы учеников в Кураповской начальной школе становилось всё меньше и меньше, так что последствия войны и размывания деревни чувствительно и сразу сказались на демографии населения.

Обучение письму тогда начиналось с написания палочек, крючков и прочих загогулин по специальным трафаретам. Безтрафаретные тетради в простую линейку появлялись лишь у учеников выпускного четвёртого класса, а так для каждого класса – первого, второго и третьего – выпускались свои тетради по письму. Естественно, ручки с чернилами первоклашкам сразу не давали, и писали они на первых порах простыми карандашами. Потом учили пользоваться ручкой, пером и чернильницей. Чернила должны были быть исключительно фиолетовыми, а пёрышко до пятого класса разрешалось только типа «лягушки» – с тонким кончиком. Безнажимные перья были уделом старшеклассников. «Лягушка» позволяла писать с нужным каллиграфическим нажимом и способствовала выработке правильного и чёткого почерка с непременным наклоном справа налево. Поэтому чуть ли не главным предметом в первом и, кажется, во втором классе было чистописание. Левшу переучивали пользоваться правой рукой, то есть активно переделывали его моторно-двигательную систему.

Читать учили тоже с простых «ау», «мамы» и «каши». Сливать звуки в слоги, а слоги в слова большинству первоклашек удавалось с большим трудом, но учитель терпеливо работал над ними до тех пор, пока не добивался нужного успеха. О том, чтобы требовать от дошкольника умения читать и писать, тогда не могло быть и речи.

Всё это я уже умел делать – и даже намного больше, а потому учёба на первых порах представлялась мне довольно пресным и неинтересным занятием. Я скучал и пытался найти себе какое-нибудь другое занятие, но неумолимая указка настойчиво возвращала меня к всеобщей программе. Никаких «привилегий» мать мне предоставлять не собиралась.

Директором школы был Игорь Георгиевич – высокий и худой брюнет с неизменным нахмуренным выражением на лице, не знающем улыбки. Он имел вид человека, болеющего туберкулёзом. Кустистые густые брови в сочетании с неизбывной печатью меланхолии на изрезанном морщинами челе создавали впечатление застывшей перед дождём природы. Этот образ особенно подходил к нему в связи с его животной боязнью грома и грозы, вызванной тяжёлыми контузиями, полученными на фронте. Во всём его облике было что-то от чеховских героев – мягких, добрых и безвольных интеллигентов, становящихся, как правило, объектами насмешек и иронии окружающих.

Смеялись и над странностями кураповского директора – смеялись, как это водится у русских, довольно открыто и не милосердно. Кажется, он догадывался об этом, хотя делал вид, что ничего не замечает и старался не придавать этому большого значения. Впрочем, в Курапово его уважали, потому что он был справедлив, честен и принципиален. Рядом с ним всегда была верная и заботливая супруга Клавдия Матвеевна – в некотором роде полная противоположность своему «Гарику» – практичная и деловитая женщина, склонная к полноте, с круглым веснушчатым лицом и неизменным венчиком из собранной вокруг головы жидковатой косы. Она чрезвычайно важничала, говорила значительным тоном и не стеснялась пользоваться привилегией, вытекающей из служебного положения мужа. На этой почве у неё с матерью и остальными учителями – двумя незамужними сёстрами Валентиной и Клавдией Пупыниными – возникали стычки.

Мать дружила с сёстрами, являвшимися выходцами из какого-то села Лебедянщины. Одну – более пухленькую и чем-то неуловимо похожую на мать, кажется, Валентину я запомнил лучше сестры, потому что она, наверное, больше уделяла мне внимания. Они как-то незаметно появились на селе и так же незаметно, проработав в Кураповской школе два или три года, к началу пятидесятых годов исчезли вместе с Игорем Георгиевичем и Клавдией Матвеевной.

Кураповские школьники (1947г.)

Кураповские школьники (1947г.)

После них в школе стали заправлять мать, назначенная директором, и её единственный подчинённый учитель Любовь Алексеевна Иншакова. Она тоже была из местных, кураповских и была замужем за «активистом» села Николаем Даниловичем. Николай Данилович, прошедший войну «от» и «до», вернулся с фронта инвалидом. Он много лет подряд «выбирался» председателем колхоза, был умным и культурным крестьянином, большим жизнелюбом и весельчаком. На всех праздниках и застольях он был желанным гостем и всегда привносил в них дух бодрости, оптимизма и веселья.

В школе я начал приобщаться к общественной жизни. Вернее, меня приобщали. Первым делом нас всех посвятили в октябрята. Значками с изображением малолетнего вождя Лебедянский РОНО сельских октябрят не обеспечил, так что мы даже внешне ничем не отличались от «беспартийной» сельской малышни.

Другое дело – принятие во втором классе в пионеры. Эту процедуру обставили со всей торжественностью, которая была только возможна в тогдашних сельских условиях. Нас всех выстроили в шеренгу и при красном знамени, горне и барабане мы принесли торжественную клятву на верность партии и народу:

– Я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды пионерской организации, перед лицом своих товарищей торжественно клянусь...

Любовь Алексеевна, выполнявшая обязанности пионервожатого, повязала нам красные галстуки. Скоро меня выбрали звеньевым, а потом и председателем совета отряда. Признаться, большого энтузиазма с приобщением в лоно пионерской организации я не испытывал: всё мне в ней показалось искусственным, нарочитым, фальшивым и преувеличенным. Главную задачу «учиться» можно было, кто хотел, выполнять и без этой организации. Одной из обязанностей пионеров в нашей школе был контроль за чистотой в классе и за опрятностью внешнего вида школьников. Каждое утро у входа в класс выстраивался пионерский патруль и проверял руки учеников. Если они были грязные, то их владельцев немедленно отправляли на помывку к умывальнику, стоящему в коридоре. Пионер должен был служить всем примером и особенно в успеваемости. Он должен был помогать отстающим, а отличники должны были «брать на буксир» отстающих. Приходилось заниматься с отстающими и мне. Я оставался с таким учеником после уроков и делал вместе с ним домашние задания. Как ни странно, но толк от этих занятий всё-таки был, и некоторое время спустя отстающий переставал быть таковым, и «буксир» отвязывался.

Пионерские сборы («Рапорт сдан» – «Рапорт принят») и собрания, на которых в основном разбирали поведение и успеваемость нерадивых учеников, отдавали скукой, формализмом и казёнщиной, и чтобы принимать в них участие, выполнять общественные поручения, выступать, призывать и воспитывать, приходилось себя насиловать. Думаю, что такие же чувства испытывали и мои одноклассники. Аналогичное ощущение от участия в общественной деятельности у меня сохранилось и в последующем, когда пришлось вступать в комсомол, а потом и в партию. Мне никогда не хотелось заниматься именно этим видом деятельности, но, видимо, именно по этим причинам я постоянно избирался на «руководящие» должности председателя совета отряда, секретаря комсомольской ячейки или в партийное бюро отдела. Я испытал большое облегчение, когда в 90-х годах на рабочих местах произошла департизация.

Тем не менее, я не избежал известного влияния, оказываемого на нас в школе и вообще в стране со стороны партийно-государственной пропаганды, и вместе со всеми отдал дань её далеко идущим целям. Помню, моё внимание привлёк тот факт, что в «Пионерской правде» постоянно публиковались стихотворения её читателей. Во мне неожиданно проснулось честолюбие, я решил, что кураповские пионеры ничуть не хуже других, и тоже взялся за перо. Вышло типичное для тех лет произведение, в известном смысле отображающее тогдашнее мышление кураповских жителей:

Давно огни погасли,
В Кремле лишь не погас.
А это Сталин думает,
Он думает о нас.

Он думает о счастье
Народов всей земли.
Он думает о том,
Как учимся все мы.

Этот «перл» я послал по почте в редакцию «Пионерской правды». Каково же было моё изумление, когда спустя какое-то время я получил солидный фирменный конверт, содержащий официальный ответ на моё верноподданническое «извержение»:

“Уважаемый Боря, мы получили твоё стихотворение, оно нам понравилось, но опубликовать его, к сожалению, не предоставляется возможным. Оно страдает определёнными недостатками, и рекомендуем хорошенько поработать над ним и сделать его более совершенным по форме. С уважением – зам. главного редактора имярек”.

По правде сказать, я не очень огорчился этим вежливым отказом, но за стихи больше никогда не брался, если не считать пародий, которые иногда приходилось сочинять для художественной самодеятельности. Как бы то ни было, опыт общения с издателями – пусть отрицательный – был получен, и он мне пригодился в последующем, когда я стал заниматься писательским делом.

Возможно, при написании стихотворения я был не совсем искренним – во всяком случае, в наполнении формы содержанием. Но вот смерть самого объекта моего неудачного поэтического творчества вызвала у меня и у всех жителей села самые непосредственные и сильные чувства. Я уже учился в четвёртом классе и хорошо помню то ощущение катастрофы и безысходности, которые вызвала у всех без исключения людей кончина Сталина. Был пасмурный мартовский день, и без того усугубляющий настроение людей. Не помню, от кого мы узнали эту потрясающую новость – скорее всего по радио, но она быстро распространилась по селу, вызывая повсюду растерянность и страх перед будущим: как же дальше жить без него – Всеведущего, Всевидящего и Наимудрейшего? И народ на самом деле выглядел, как потерянное стадо без поводыря. Многие плакали.

Потом мы все – взрослые и дети – пошли на траурный митинг в Троекурово, на который собрали население со всего сельского совета. Мы стояли у здания клуба, размещённого в одном из зданий разгромленного женского монастыря и со слезами на лицах через репродуктор слушали репортаж из столицы о похоронах вождя. В тихий летний вечер или ранним утром включённый на всю мощь репродуктор за три километра обычно доносил до нас отзвуки «Пионерской зорьки», отголоски приподнятых выступлений дикторов или концертов советской песни, но теперь он раздирал души слушателей похоронной музыкой, шарканьем ног москвичей, проходящих мимо гроба, залпами орудий, надрывными интонациями дикторов. В этот момент в Москве от давки гибли люди, а мы стояли и ничего об этом не знали.

Было удивительно после этого памятного дня наблюдать, что свет не перевернулся, что люди не пропали, а продолжали жить и работать, как ни в чём не бывало, а главное, в Москве продолжало работать правительство, издающее распоряжения, указы и законы. На Маленкова мои односельчане возлагали тогда большие надежды и очень расстроились, когда его скоро сняли и «задвинули» на какой-то третьестепенный пост. Пришедшего ему на смену Никиту Сергеевича у нас не любили – достаточно было навязать колхозу «непонятную» культуру кукурузу, чтобы навсегда охладеть к нему.

Вообще же все эти перипетии и катаклизмы Кремля волновали моих односельчан мало. Они верили всему, что сообщали по радио и писали в газетах: и про вредительство врачей, и про работу Лаврентия Берии на английскую разведку, и про Молотова и «примазавшегося» к нему Шепилова. (Нам бы ваши проблемы, господин учитель!) Все были озабочены куда более прозаичными задачами элементарного выживания и нуждами хлеба насущного.

Пионерское прошлое у меня связано с ещё одним печальным эпизодом. Матери после второго класса вдруг показалось, что лето я провожу слишком бескультурно и неорганизованно.

– Хватит бегать по огородам да по улице! Давай-ка я отдам тебя в пионерлагерь. Благо, он будет размещён в здании нашей школы.

Я, было, воспротивился этой идее, но слишком слабо для того, чтобы изменить принятой матерью решение. Эх, если бы я знал, чем для меня обернётся лагерная жизнь, то собрал бы для решительного протеста всю свою волю!

Лето было испорчено.

Я ещё не привык к быстрой смене обстановки, к новым людям и порядкам, к определённой дисциплине и ограничениям, зачастую для меня, местного жителя, бессмысленных. Что может быть нелепее и обидней ходить на купание в свою родную речку строем, в компании чужих ребятишек, мимо собственного дома и не сметь сделать шага в сторону? А спать в классе, в котором я провёл целый учебный год, за триста метров от родной постели в горнице? Получилась своеобразная ссылка с отбыванием срока в собственном селе. Пока я с барабаном и горном строем ходил по улицам села, мои дружки носились как угорелые по огородам, купались по семь-восемь раз в речке, бегали в лес за грибами и ягодами, играли в «чижа», в «войну» или «казаки-разбойники», веселились и с сочувствием, как на заключённого, смотрели на меня. А я был готов сгореть со стыда перед сверстниками и односельчанами. Бабка Семёниха вступилась, было, за внука, но мать была непреклонна и оставила меня в лагере на второй срок.

Лето пропало окончательно.

Начиная с четвёртого класса, я каждый год, согласно порядку, сдавал выпускные экзамены. Я подсчитал, что в своей жизни, включая институт, мне пришлось сдать не менее ста пятидесяти экзаменов. Вся жизнь, получается, состояла из сплошных испытаний. Мне посчастливилось проучиться в школе, в которой ещё существовала достаточно хорошо продуманная программа обучения, подкреплённая и финансово и методически. Потом в Минобразовании началась свистопляска с реформами и преобразованиями, которая не окончилась до сих пор и, кроме вреда, никакой пользы последующим поколениям школьников не принесла. Что может быть лучше классического гимназического образования, дающего молодым людям и необходимые знания, и важные этические и моральные ценности? Базовое образование ни в коем случае не должно быть однобоким – с каким-то математическим, физическим или химическим уклоном. Школа должны быть универсальной. Для развития наклонностей и талантов существую другие учебные заведения.

...В сентябре 1953 года, получив без всяких усилий начальное образование, я пошёл учиться в Троекуровскую среднюю школу. Описание этого этапа в принципе выходит за рамки задуманной книги о раннем детстве, но для полноты картины остановлюсь только на некоторых эпизодах.

В Курапово была только начальная школа, и для продолжения своего образования кураповским школьникам надо было ходить за три с половиной километра в соседнее село Троекурово. Жизнь ломалась круто и непреклонно: чтобы успеть к занятиям, начинавшимся в восемь часов, приходилось вставать в шесть. В те времена никто и не помышлял возить учеников на лошадях или автомобилях. Ходили пешком, зимой – на лыжах, редкие счастливцы ездили на велосипедах. Тютчевским моим соклассникам приходилось ещё хуже: ежедневно им нужно было преодолевать в один конец семь километров. И это в любую погоду. Не в лучшем положении были ребята из Губино, Копыла, Ищеина и прочих сёл и деревень Троекуровского сельсовета.

Зимой, когда Красивая Меча замерзала, мы сокращали расстояние от дома до школы, перебираясь на другой берег по льду. Если лёд ещё не покрывался снегом, то ездили в школу на коньках. В остальное время надо было пользоваться мостом, и тогда путь увеличивался на одну треть.

Весенние каникулы у нас всегда приурочивались к половодью и длились обычно дольше, чем это полагалось по закону всеобуча. Мы ждали, когда пройдёт лёд и спадёт полая вода. Когда Троекуровский мост только начинал показываться из-под воды и потоки быстрой и мутной воды ещё переливались через него, отдельные смельчаки прорывались в столицу сельсовета, с которым связь полностью прерывалась на целую неделю. Переправа на лодках действовала не регулярно и распространялась лишь на самые экстренные и уважительные ситуации.

Дорога в школу и обратно проходила не без приключений, связанных в основном с преодолением речной преграды. ЧП случались в начале зимы, когда лёд только становился и не везде ещё был прочен, и в начале весны, когда весеннее солнышко растапливало ледяное покрытие и делало его хрупким и уже опасным для ходьбы. Однажды пришлось и нам с Лукашковым искупаться в ледяной купели: мы оба провалились в полынью, но сумели благополучно выбраться на берег.

Некоторые ученики «застревали» по пути в школу либо на льду (уж больно гладкий и ровный был лёд, с которым было жалко расставаться ради какой-то прозаической учёбы!), либо в расположенных поблизости оврагах (чем идти в школу и получать «пару», лучше отсидеться в пещере и наиграться досыта в «двадцать одно»!), либо в омётах соломы (охота была тащиться под дождём целых два километра!). Когда все мы, законопослушные школьники, возвращались с занятий, эти «умники» вылезали из своих убежищ, присоединялись к нам, узнавали о домашних заданиях, а для подкрепления «легенды» – о событиях, которыми ознаменовались пропущенные уроки, и, как ни в чём не бывало, шли домой.

Впрочем, эти «отсидки» быстро сказывались на результатах учёбы, и родители принимали меры к исправлению положения. Но репрессии не всегда помогали: так мой кузен Митька, несмотря на все строгости и меры наказания, «пропустил» два класса, а когда я его обогнал в шестом классе, тётя Шура с матерью приняли срочные меры по его отправке в Москву, где Митька успешно закончил училище ФЗО.

По дороге за 35-40 минут до школы или обратно мы часто занимали игрой в слова-перевёртыши. Односложные слова мы перевёртывали полностью сзади наперёд («мод» вместо «дом», «йом» вместо «мой» и т.д.), а многосложные делили пополам, ставя вторую половину в начало слова, а первую – в конец. Это требовало известного напряжения мозга, получалось не сразу и не у всех, но потом мы так «насандарачились» с одноклассником Гришкой Денщиковым, что слова-перевёртыши отлетали у нас с языка сами собой.

Вот пример известной песни «Каким ты был» из «Кубанских казаков» в перевёрнутом виде63, который «отлетает» с моего языка и теперь:

Чемза, чемза ыт васно чалсяповстре,
Чемза шилнару йом койпо.

Примечание 63. Недавно узнал, что подобным словотворчеством занимались в начале XIX в. коломенские семинаристы (см. воспоминания Гилярова-Платонова). Конец примечания.

Увлечение так же пропало, как и появилось.

Но, думается, какие-то винтики в мозгу такие упражнения всё-таки раскручивали.

Чтобы успеть на занятия к восьми часам утра, надо было вставать в шесть, успеть позавтракать и минут за тридцать пять добежать в любую стужу и метель до деревянного здания монастырского общежития, в котором располагалась Троекуровская школа. На базе разграбленного и разрушенного женского монастыря покоилась производственная и культурная база совхоза: из церкви, как водится, сделали клуб, в других помещениях оборудовали склады, совхозные мастерские, небольшой плодово-ягодный и винный заводик. Среднюю же школу втиснули в душные, тесные кельи дочерей Бога.

Один класс был проходной, и в течение всего урока через него ходили то директор, то завуч, то запоздавший ученик, а то какой-нибудь бедолага, выгнанный с урока за какую-нибудь провинность. Сидевшие в классе ученики то и дело отвлекались и мимо ушей пропускали скучные законы Бойля-Мариотта или страдания лишних людей в девятнадцатом веке, а усвоению причин Третьей пунической войны предпочитали выяснение мотивов, по которым их товарищ удостоился гнева учителя. Любопытство не оставалось безнаказанным, и тот, кто проявлял его по отношению к «транзитнику», частенько сам покидал класс вслед за ним.

Главное отличие средней школы было разнообразие предметов, наук и преподавателей, их преподносивших. Вместо одного учителя, в пятом классе их появилось целое множество. Не знаю, как восприняли это другие соклассники, но у меня сначала возникло впечатление, что я попал в какой-то муштровальный цех, в которой ученик – маленький и бесправный человечек – подвергся нашествию взрослых дядей и тёть, решивших во что бы то ни стало спасти меня от скверны незнания – нечто вроде сказочного городка Дзинь-дзинь Одоевского, в которой скрупулёзными молоточками вправлялись мозги его жителям.

Нашим классным руководителем (тоже новая философская категория для бедных пятиклассников!) стал математик Зюзин Григорий Фёдорович – горбун, не замечавший своего физического недостатка и заставлявший и нас позабывать о его существовании. Григорий Фёдорович был большой любитель посмеяться над ошибками и недостатками других, в том числе и физических. Впрочем, смеялся он по-доброму, и вместе со всем классом смеялся обычно и объект насмешки.

В те времена ещё сохранился тип учителей-отцов, не гнушавшихся грубоватого словца или не совсем педагогического приёма воспитания. Григорий Фёдорович мог, например, – для «лучшего усвоения материала» – запросто взять какого-нибудь шалунишку за ухо и стукнуть его головой об парту, больно ударить указкой, а потом уж и выгнать прочь за дверь. Никто никогда на него не обижался и родителям не жаловался. А если какому-нибудь родителю эти факты становились известны, то он мог бы порекомендовать ему применить по отношению к его чаду ещё более строгие меры.

– Правильна действуетя, Григорий Фёдорович! Так ему и надо, подлецу!

Потому что знали, что Зюзин был справедлив и если наказывал, то за дело.

А преподавателем он был от Бога.

– Иншаков Первый, к доске! Докажи нам теорему о тождестве треугольников!

Иншаков выходит к доске, берёт мел и делает попытку начертить треугольник, но скоро движения руки его становятся всё медленней, пока, наконец, рука с мелом не опускается, и в классе и повисает типичная тишина Незнания, которая непременно сменится моментом Истины.

– Ну, что же ты молчишь?

– Забыл.

– Выучить забыл?

– Ага.

– Давай дневник.

– А я это... и дневник забыл.

– А голову ты свою стоеросовую не забыл? – Григорий Фёдорович упирается указкой в лоб Иншакову. Все смеются, улыбается и «стоеросовый» Иншаков. – Приведёшь завтра отца.

– Григорий Фёдорович, эта ... Отец не сможа.

– Это почему же он «не сможа»?

– Эта... он, значит, занят... Можно я мать приведу?

– Нет, я хочу поговорить с отцом. Он тебе мозги вправит, а то ты стал больно забывчив последнее время. Садись. Два. Останешься после уроков учить теорему.

Его жена Надежда Николаевна, высокая, статная, красивая подлинной русской красотой женщина, преподавала русский язык и литературу и тоже отличалась острым язычком. Когда мы к восьмому классу почти все обзавелись подружками, она язвительно называла нас «женихами». И горе было тому «жениху», который на уроке литературы не мог рассказать о «лишних людях» девятнадцатого столетия или делал в сочинении грубые ошибки. Гуляя смешанными компаниями по парку, мы всегда, завидев Надежду Николаевну, старались свернуть на боковую аллею, чтобы не подвергать себя лишней опасности. Мне всегда казалось, что она страшно завидовала нам молодым и жалела свою ушедшую молодость. В годы войны она, молодая учительница, оказалась с ребёнком на руках и вышла за Зюзина замуж. Потом у них родилась общая дочка, дети выучились и разъехались, супруги вместе вышли на пенсию и остались доживать свои дни в Троекурове. Григорий Фёдорович умер где-то в семидесятых, Надежда Николаевна уехала к дочерям в Москву.

Примечательной фигурой был директор школы Ветловский Николай Фёдорович. Фронтовик, частенько «закладывавший за ворот», он чем-то напоминал молодого Шолохова: небольшого роста, подвижный, с хитрым прищуром глаз, не чуждый пафоса, он всё основное время уделял директорским обязанностям, хотя и был неплохим «русистом». Он любил выступать перед учениками с речами, пытался увлечь нас каким-нибудь общественно-полезным начинанием, отчаянно переживал за оценку вверенной ему школы и изо всех сил старался показать вышестоящему начальству, то есть РОНО, её достижения.

Особыми достижениями Троекуровская средняя школа не отличалась, но учителя во главе с директором Николаем Фёдоровичем Ветловским, в условиях жалкого финансирования государством сельских школ, делали всё от них зависящее, чтобы программа выполнялась, чтобы способные получали максимум возможностей для своего развития, чтобы остальные ребята не отставали и подтягивались до их уровня, чтобы всем всё было понятно, а уж остальное зависело от самих учеников.

Николай Фёдорович кончил вульгарно плохо: у него, как и у многих русских интеллигентов, была слабость к спиртным напиткам, и, возвращаясь однажды пьяным по осенней слякоти, угодил каким-то образом под грузовик. Но это случилось уже в 70-е годы.

Запомнился преподаватель физической культуры и военрук – тоже пришедший с фронта Ежов Василий Тихонович. Он был неутомим по части выискивания талантов и к каждому районному смотру спортивных достижений готовил команды лыжников, легкоатлетов, гимнастов и пловцов. Мы с большой охотой занимались с ним и военным делом, которое он преподавал не для проформы, а с полной ответственностью, словно имел дело с молодыми новобранцами. Чему только не обучал нас бывший фронтовик: и строевой подготовке, и стрельбе из мелкокалиберной винтовки, и изучению технической части автомата Калашникова или ручного пулемёта Дегтярева, и маршам-броскам, и ориентированию на местности!

Я захотел тоже стать сильным и ловким, и скоро был взят физруком на заметку. Физические данные у меня были средние, но благодаря упорству и тренировкам – самостоятельным и под наблюдением Василия Тихоновича – я стал добиваться результатов почти по всем спортивным дисциплинам: и в гимнастике (брусья и перекладина), и в ходьбе на лыжах (третий разряд на 10 км), и в плавании брассом (третий разряд почти на всех дистанциях), а главное – по лёгкой атлетике. Я прилично бегал на стайерские дистанции, неплохо метал копьё и диск, толкал ядро, бросал гранату, прыгал в длину обычным и тройным прыжком, и в результате выполнял норму между третьим и вторым разрядом в легкоатлетическом десятиборье. В девятом классе я в этом виде выиграл районные соревнования и был послан на областные, где вошёл в первую пятёрку десятиборцев.

Я помню то ощущение силы и лёгкости, которым было полно моё тело в восемнадцать-двадцать лет. Иногда мне казалось, что если я оттолкнусь от земли, то зависну в воздухе. Именно в это время меня регулярно посещал сон, в котором я в положении лёжа на спине напрягал свои руки и ноги и начинал парить в воздухе.

До шестого класса я часто болел ангиной. Прочитав в какой-то книжке о закаливании организма холодной водой, я немедленно перешёл к делу. Я не пропускал ни одного дня без купания в реке, а закончив принятие речных ванн в октябре, я перешёл к обливаниям холодной водой по утрам дома. Через полгода я забыл об ангине.

Самообразование и самоподготовка по самоучителям была тогда очень популярна. На селе не было Дворцов пионеров и культуры, и самоучители по всякого рода занятиям с лихвой заменяли их нам отсутствие. По самоучителю я научился плавать брассом, играть на баяне, закалил своё тело и осуществлял тренировки перед соревнованиями.

За месяц до получения аттестата зрелости

За месяц до получения аттестата зрелости

«Немка» Сигаева Мария Васильевна сначала не понравилась: немолодая, нервная женщина часто «срывалась» и за своё затянувшееся девичество «отыгрывалась» на учениках – правда, в основном на нерадивых. Учившийся вместе со мной её племянник и мой дружок Вовка Зюзин тоже попадал под горячую руку тётушки. Так что в этом вопросе существовала строгая справедливость, и это во многом примиряло нас с немкой.

Недавно, прочитав воспоминания о детстве Юрия Нагибина, я был поражён его описанием своей учительницы немецкого языка. Если верить этому описанию, то его Елена Францевна из 30-х годов и наша «немка» двадцать лет спустя – это одно и то же лицо! Тот же внешний вид, тот же семейный статус старой девы, то же непримиримое и желчное отношение к действительности, нервная, необъяснимая раздражительность и даже одна и та же кличка, присвоенная учениками – Крыса! Проучившись какое-то время, я по достоинству оценил профессиональные качества Марии Васильевны, и перестал замечать в ней какие бы то ни было личные недостатки. Иностранный язык, особенно немецкий, традиционно не значился в списке популярных в школе предметов, и Мария Васильевна основное внимание уделяла тем, кто хотел и умел заниматься. Именно ей я обязан выбором московского иняза, где потом получил профессию переводчика, а на её базе – построил свою дальнейшую карьеру.

Хочу также вспомнить здесь добрым словом также строгую, как командира дивизии, географичку Клавдию Фёдоровну, мягкую и беспомощную в бытовых вопросах физичку Маргариту Васильевну, добродушную и снисходительную историчку Клавдию Семёновну, влюблённую в свой предмет ботаничку Марию Сергеевну, а также пришедших в школу несколько позднее математика Сергея Абрамовича и «немку» Марию Павловну. Кстати, «материал» для обучения попадался не равноценный и не всегда качественный, а закон о всеобуче и обязательном семилетнем обучении нужно было выполнять неукоснительно. Так что на практике им приходилось сталкиваться и с откровенными лентяями и хулиганами, и с объективно тяжёлыми бытовыми условиями тех, кто был способен воспринимать знания.

Старые учительские кадры поддерживали на занятиях строгую дисциплину, а вот молодым, пришедшим им на смену, это не всегда удавалось. Второгодники и переростки были тогда обычным явлением, они за редким исключением брались за ум и пытались наверстать упущенное. Как правило, эти ученики либо прогуливали занятия, либо своими хулиганскими выходками пытались их сорвать. Не хочется описывать, что они вытворяли иногда в классе, но факт есть факт, в каждой школе во все времена были и будут нерадивые ученики.

Впрочем, обстановка в последних – с восьмого по десятый – классах обстановка была уже намного продуктивней. Здесь оказались люди, более или менее сознательно вступившие на путь получения престижного среднего образования. Некоторые из нас – по три-четыре человека из двух выпускных – поступили потом в высшие учебные заведения и продолжили учёбу в Ельце, Липецке, Воронеже и Москве. Где теперь милые сердцу соклассники: скромный, как девушка, Женька Соколов, приехавший к нам из сахалинского Корсакова, подвижный и экспансивный Юрка Моргунов, сдержанный и замкнутый Толька Самплин, целеустремлённая Алла Сидорова, мягкая и отзывчивая Инна Железнякова, деловито-хмурый Колька Лавров, балагур Вовка Павликов, смешливый и добрый Витька Коновалов, рассеянный Толька Иншаков из Иншаковки и многие многие другие? Что стало с ними? Как они устроились в жизни?

Иных уж нет, а те далече...

Мой самый близкий дружок Вовка Зюзин перед самыми выпускными экзаменами женился, поступил в военное училище, а потом, не дожив и до двадцати пяти, трагически погиб в Уссурийских сопках. Недавно умер Женя Соколов. Ушла из жизни – нелепо и несуразно – лучшая наша спортсменка Вера Черникова, окончившая потом Елецкий пединститут и вернувшаяся в свою родную школу преподавателем немецкого языка. Утонул в реке Витька Пушкарёв. Не смог найти место в жизни и трагически кончил способнейший тихоня-парень с Барского конца Гриша Денщиков. Работала продавцом Троекуровского книжного магазина и вышла уже на пенсию смуглая красавица Вера Чернова. Появляется в деревне Сашка Лукашков, житель столицы. Об остальных известий, к сожалению, не имею.

Давно уже исчезла с поверхности земли наша старая школа. На красивом месте, на пригорке, по дороге на Катениху, Красное и Московско-Симферопольское шоссе возникло новое здание школы. Фундамент под это здание копали мы, десятиклассники-мальчишки, упомянутые выше. В ней долго директорствовал Сергей Абрамович, но и он теперь уже вышел на пенсию.

Время бежит неумолимо вперёд. Боже мой! Как мы его гнали вперёд! Как торопились жить и боялись опоздать, что самое важное, самое интересное произойдёт без нашего участия. Слава Богу, дел хватило на всех, и, кажется, даже осталось кое-что и для других.

– Помнишь, друг, как по утренним росам
нас с тобой провожали в Москву?
И казалось, что сам Ломоносов...

– раздался над притихшей речкой дружный дуэт неокрепших ещё мужских голосов.

– Боря, Саша, будьте там повнимательней. Глядите, чтобы не украли чего по дороге.

Мать с Марьяной Лукашковой остановились в конце нашего огорода, на том самом месте, где я когда-то увидел возвращение солдат с фронта, и давали нам, своим сыновьям, последние напутствия. Позади остались десять лет учёбы в школе, экзамены на аттестат зрелости, учителя, деревня с её горестями и радостями, друзья, знакомые. Впереди – неизвестность, покрытая мраком, манящие символы столицы нашей родины... Но нам было ничуть не страшно. Хорошо рвать с прошлым только молодым.

Сашка готовился поступать в МАИ, а я наметил для себя иняз. В начале десятого класса я сдался на уговоры Марьи Васильевны и твёрдо решил поступать учиться на переводчика. На экзаменах на аттестат зрелости я получил «четвёрку» по сочинению, и вместо золотой мог претендовать только на серебряную медаль. Я нисколько от этого не расстраивался и потихоньку стал собираться в Москву. В один из последних дней июня в Курапово неожиданно появился Ветловский. Он очень рассчитывал на то, чтобы отчитаться в РОНО о двух «золотых» выпускниках, а я своей «четвёркой» по сочинению досадно снизил этот показатель. Николай Фёдорович вместе с матерью «насели» на меня и заставили переписать «четвёрочную» работу без ошибок. В результате я получил тоже золотую медаль, которая при прочих равных условиях давала мне лишний шанс поступить в институт...

– Ну, мам, до свиданья. Не беспокойся, всё будет в порядке. Как приеду к дяде Коле, сообщу.

Сашка тоже стал прощаться со своей матерью.

Когда мы перешли через мост, поднялись на крутой правый берег Красивой Мечи и оглянулись назад, то в глазах у меня замельтешило, а в горле возник комок. На том берегу стояли маленькие сгорбленные фигурки матери и Марьяны, похожих на стареньких девочек. Они всё ещё махали нам вслед.

– Ого-го-о-о! Прощай Курапово! Не забывай нас! – прокричал Сашка.

Он не пройдёт по конкурсу в МАИ и начнёт работать на заводе “Калибр”. Мне повезёт больше: я успешно выдержу приёмные экзамены в Институт иностранных языков имени французского коммуниста и стану переводчиком немецкого и английского языков. А после института откроется дорога в совершенно неожиданный мир, но это уже прямого отношения к теме не имеет.

Всеволожск – Москва – Курапово,
апрель 2001 г. – июнь 2021 г.

Григорьев Борис Николаевич


 
Перейти в конец страницы Перейти в начало страницы