"Книги - это корабли мысли, странствующие по волнам времени и
  бережно несущие свой драгоценный груз от поколения к поколению"

(Фрэнсис Бэкон)


Глава 13
Приятные и не совсем приятные визиты

 

Виденья дня безмерно ярки были...

И.А. Бунин

Время от времени село посещали гости – жданные и нежданные, добрые и недобрые. Одни приносили с собой радость, а другие – горе и слёзы. Больше всего слёз на селе, пожалуй, было пролито из-за налоговых инспекторов и подписчиков на государственные займы.

Сталин отказался от плана Маршалла и восстановление разрушенного войной хозяйства переложил на население. В этих целях он придумал подписку на государственные займы. Люди должны были отдавать свои кровные деньги в обмен на облигации государства, пообещав расплатиться с ними в обозримом будущем55.

Примечание 55. По государственным облигациям власти начали расплачиваться лишь во времена «застоя». К этому времени большинство держателей облигаций переселились в иной мир. Курс для расчётов был выбран совершенно произвольный. В очередной раз государство «обуло» своих законопослушных и доверчивых граждан. Конец примечания.

Самым несправедливым при этом было то, что государственные займы распространили на колхозников, которые никогда зарплату не получали, деньги в руках держали редко и зарабатывали их продажей своих натуральных «резервов»: овощей с огорода, самогона, но чаще всего в виде мяса выращенных животных – бычков, свиней и овец. Нечего и говорить, что деньги добывались в ущерб собственному желудку, нерегулярно и в небольших количествах. Тем не менее, от «добровольных» пожертвований Москва их не освободила.

Займы разных лет выпуска собирались несколько лет подряд – их было, кажется, не менее десяти. Очередная кампания по подписке опускалась над Кураповом словно эпидемия чумы. Люди старались убежать из дома, спрятаться от сборщиков денег – только бы не показываться им на глаза. Сборщики были терпеливы, приходили по одному и тому же адресу по несколько раз и, в конце концов, добивались своего. Охват подписных кампаний был почти стопроцентным. Крестьяне, не имевшие никаких денежных доходов, принуждались к покупке облигаций на суммы, которые они не только никогда не держали в руках, но и не видели во сне. Слёзы и кровь, кровь и слёзы сопровождали моих односельчан.

Для сбора займов собиралась целая комиссия, состоящая из районного и местного начальства, в которую часто включали мою мать. Очевидно, беспартийный член должен был придать ей нужную легитимность и убедительность, которой не хватало у остальных членов ВКП(б)-КПСС. В комиссии обычно был один «добрый» и один «злой» член. Тактика выколачивания денег была такой: «злой» специально завышал сумму займа и действовал угрозами, а «добрый» уговаривал, похохатывал, шутил и предлагал подписаться на меньшую сумму. «Злой» был из района, а «добрый» из местных. Система действовала почти безотказно. Мать, рассказывала о потрясающих душу сценах.

Если хозяйку заставали дома – а ходили по домам всегда в нерабочее время, то начинали сразу приступать к ней с конкретными предложениями.

– Евдокия Михайловна, у нас тут сложилось мнение, что тебе надо подписаться на пятьдесят рублей, – говорил «злодей».

– Да откуда же у мине такие деньги? У колхозе денег не платють!

– Нам вот известно, что ты зарезала баранчика и продала его на рынке.

– Ну и что? Я резала его вон для них. – Хозяйка указывала на выглядывающих с печки детишек. – Мне их кормить нечем, да одежонку-обувку хотела купить им кой-какую.

– Ну, хорошо, – вступал в дело «добряк», – мы не будем настаивать на пятидесяти. Давай подпишемся на двадцать пять. А? Что задумалась? Подпишешься и с плеч долой! Мы сразу отстанем, и ты будешь ходить свободной.

– Слободной-то слободной, да...

В голове у бедной Евдокии Михайловны начинали бешено метаться мысли: «Эти все равно не отстанут, может, правда, отдать им двадцать пять? Пускай подавятся! Ванюшка без ботинок останется, да, можа, кой-как перебьёмся?».

– Ладно, пишите двадцать пять, – сдавалась она (лишь бы отстали) и шла в горницу за деньгами.

Но иногда в доме денег не было, а комиссия настаивала, и бедные бабы ревели и голосили в голос. Рядом, вцепившись в юбку матери, плакали дети. Но никто из них не смел указать этим дядям и тётям на порог и твёрдо сказать:

– Займы – дело добровольное. Денег у меня нет. Как вы можете требовать денег, если мне их никто не даёт? Вон из моего дома!

Вид начальства повергает русского человека в сильное беспокойство – самый добропорядочный гражданин начинает испытывать беспричинный страх и робость. Для бесправных вдов конца сороковых начальство было воплощением зла и несправедливости, но воспротивиться, взбунтоваться или высказать протест против беззакония не могли. И боялись, и не знали своих прав. Этим-то и пользовалась всегда и царская и «своя», т.н. рабоче-крестьянская власть, только последняя в цинизме ограбления и нанесения обид плоть от плоти своему народу пошла куда дальше царской56!

Примечание 56. Я всегда сравниваю свою страну с другими и не могу привести ни одного примера, в котором выходцы из самой гущи народа так грубо и жестоко обращаются с ним, как только получают бразды власти. Такое наблюдается только в России. Конец примечания.

Бичом всех женщин на селе был председатель сельсовета Павел Васильевич Масальский, по слухам, бывший эсер, но вовремя переметнувшийся на сторону победивших большевиков. Он бессменно выполнял эту должность в 50-х годах на протяжении нескольких лет, играя роль тургеневского помещичьего бурмистра57.

Примечание 57. Лебедянский краевед Н.В. Кривошеев в своей книге «Лебедянь и Лебедянский район в 1941-45 гг.» сообщает, что Масальский, 1900 г.р., член ВКП(б), в 1941 г. вступил в формируемый в районе истребительный батальон, а потом участвовал в защите Сталинграда и Ленинграда и был награждён медалями за оборону этих городов. На фоне имевшихся за войну положительных характеристик его поведение на должности председателя Троекуровского сельсовета выглядит странным диссонансом. Конец примечания.

Когда Масальский с замасленным портфелем появлялся в Курапове, все двери на селе запирались на замки, дети прятались в сарае, а козу или овцу выгоняли в огород. Горе той нерасторопной крестьянке, которая замешкалась и дала ему застать себя в хате! Масальский без приглашения вальяжно рассаживался за столом, клал нога на ногу, доставал из кармана пачку «беломора» или «севера» и, не глядя на хозяйку, еле слышно цедил сквозь прокуренные зубы:

– Ну что, хозяйка: платить налоги собираешься?

– Ой, да откуда же мне, Пал Василич, достать такие деньги? Вот погоди-тко, к осени зарежу барана, продам на рынке...

– Так у тебя и баран есть? Ну-ка глянем, значится он у меня. – Он доставал из портфеля книги, папки, шуршал листами и недовольно продолжал: – Так ты его и не заявила мне. Как же это так получается? Утаила от государства?

– Да что ты, что ты, Пал Васильч, как можно?

– Молчать! – Тут он выдерживал паузу. – Что там у тебя в печке? Мечи на стол.

Обрадованная хозяйка суетилась и складывала на стол скудную еду, которую она приготовила на ужин своим ребятишкам. Они уже выглядывали из-за занавески и голодными глазами наблюдали, как Масальский брезгливо тыкал вилкой в картошку и руками доставал из миски квашеную капусту.

– А что ж ты мне всё сухомятку предлагаешь? – недовольно спрашивала власть.

– Так водочки-то у меня нет, сам знаешь...

– Давай свою табуретовку. Давай, давай, не бойся. Так и быть уж, я никому не скажу, – миролюбиво приговаривал он.

Спрятавшиеся в глубоких глазницах зрачки жадно и хищно блестели при виде початой бутылки самогона, припасённой хозяйкой для какой-нибудь нужды. Принципиальный борец с самогоноварением до поры-до времени складывал свои принципы в портфель.

– Лет-то тебе сколько? – благодушно спрашивал Павел Васильевич, закончив трапезу и ковыряясь в зубах.

– Двадцать девять, – настороженно отвечала хозяйка.

– Так ты молодуха у нас! Ну-ка подойди ко мне поближе. Иди, иди, не съем я тебя, – плотоядно приговаривал он, не сходя с места. – Уважу я тебя, подожду до осени, когда зарежешь своего барана. А пока... пока договоримся с тобой полюбовно. Надо и меня уважить – жены-то у меня нет. Бобыль я.

Окстись, Пал Василич, у меня вон дети... Как не стыдно!

– Ладно, ладно, молчи.

Уходил Масальский навеселе, покачиваясь из стороны в сторону и мурлыкая какую-то песню, когда на улице было темно. Каждый дом провожал его суровыми ненавистными взорами. Женщины крестились и шептали:

– Слава Богу, миновала нас нынче чаша сия.

В 1947 году в Верхнем Подонье разразился голод. Колхозы были истощены материально и морально, и население многих сёл и деревень было вынуждено добывать хлеб насущный попрошайничеством. В своих сёлах просить подаяния было стыдно, поэтому голодающие с малыми детьми устремлялись в соседние сёла. Курапово оказалось в более-менее благополучном состоянии, поэтому среди кураповских жителей побирушек почти не было, за исключением двух-трёх семей на Иншаковском конце. Помню, как мать с бабушкой в апреле вышли с лопатами на огород и стали искать в оттаявшей земле случайно оставленную по осени картошку. Картошка была чёрной, мягкой и сладкой и к употреблению в таком виде не годилась, но бабка с матерью умудрялись каким-то образом извлекать из неё крахмал, делать кисели и прочие кундюбы58.

Примечание 58. Изыски. Конец примечания.

В это же самое время страна страдала от недостатка мыла. Помню, как люди доставали какой-то каустик и варили из него мыло. Процесс варения был довольно опасным, потому что каустик был ядовитым и проедал кожу.

Особенно тяжёлое положение было ранней весной. По селу проходили толпы побирушек – исключительно баб и детей, мужики побираться не ходили, – и кураповцы были просто не в состоянии им помочь. Нищие даже не стучали в дом, они просто останавливались напротив входной двери, становились на колени и начинали молиться, приговаривая:

– Подайте Христа ради!

Подождав некоторое время и потеряв надежду на подаяние, они поднимались и уходили к следующему дому. Но иногда упорно ждали выхода хозяев. Тогда бабушка не выдерживала, выходила на крыльцо и как можно суровее говорила:

– Бог пошлёт!

Если и после этого нищий не отставал, бабушка прогоняла его, приговаривая:

– Иди, иди, самим есть нечего.

В редких случаях она, сжалившись над несчастными, выносила на подаяние ломоть хлеба, варёную картошку или свёклу. Но это происходило в самом начале дня, когда в доме ещё было что подавать. К концу дня «излишки» были исчерпаны, и побирающиеся получали от ворот поворот. Они не обижались, входя в положение хозяев.

– Откуда бредёте-то, родимые? – спрашивала бабушка, бросая подаяние в грязный мешок.

– Мы из Старого Копыла будем, – жалобным голосом говорила баба.

– Что ж так-то?

– Да вот не дотянули до весны. Картошка ишшо в хеврале кончилась...

– А колхоз?

– Колхоз сам у землю урос... Одни бабёнки осталися... Да...

– Знамо дело, – сочувственно поддакивала бабушка, вздыхала и уходила в дом.

Маленькие жестокосердны и равнодушны к людскому горю. При изображении этой сцены у меня в горле застревает комок, но тогда, когда мне было всего пять лет, при виде нищих я испытывал только чувство любопытства и неловкости за «жадность» бабки Семёнихи.

Сильного голода как такового, животного его ощущения я не помню. Нам хватало овощей с огорода, а, кроме того, мать получала паёк, самой примечательной частью которого был сахарин, похожий на пропитанную сахаром патоку. В большом ходу на селе был кормовой жмых из подсолнечника. Предназначенный для скота, чёрный и крепкий как уголь, он считался у нас большим лакомством. С появлением зелени – крапивы, щавеля, листьев свёклы – положение улучшалось, народ (в первую очередь дети) переходил на подножный корм и как-то выживал. Поток нищих спадал, а к лету прекращался вовсе.

В пищу годилось очень многое: в мае мы собирали курочки – молодые стебельки невысокой травки, которые очищали от кожуры и отправляли в рот; популярны также были нераспустившиеся почки липы; в июне подрастали лопухи, и тогда мы очищали их стебли, как у ревеня, от кожуры и ели; съедобны были также круглые, размером с маленькую пуговицу, плоды подорожника. Ну а потом подрастало что-нибудь более вкусное и существенное на огороде, и проблема утоления голода упрощалась до предела.

Кроме местных нищих, на Черноземье в эти же голодные годы свалились толпы кочующих цыган. Говорили, что они прибыли в наши края из Бессарабии на оседание, но, судя по всему, кочевая жизнь вполне устраивала этих вольных детей степей, и они с большим энтузиазмом «осваивали» новый для себя район деятельности.

Как правило, цыгане появлялись у нас небольшим табором – семей пять-шесть, они разбивали лагерь на окраине села, мужчины куда-то пропадали по своим делам, а в село устремлялись цыганки с детьми. По селу тут же прошёл слух, что цыгане воруют детей, и мы с напряжением и испугом наблюдали за их действиями. Естественно, стали отмечаться случаи пропажи, но не детей, а предметов домашней утвари. Всё, что плохо лежало и даже было припрятано, становилось предметом острых глаз и расторопных цыганских рук. Цыганки приставали к нашим бабам с гаданиями, а бабы не могли устоять перед таким соблазном – почти все они верили, что их мужики возвратятся домой. Время от времени по селу проходил слух о том, что в Куликовке или Волотове недавно объявился фронтовик, числившийся до тех пор пропавшим без вести. Пропавших без вести среди кураповских фронтовиков было не мало, только вернувшихся домой не было.

Пока цыганка гадала, её детишки разбредались по дому и по двору и тащили всё, что могли обнаружить и унести. Попозже кураповцы приноровились к уловкам цыган и встречали их во всеоружии. Мы тоже перестали их бояться и зорко следили за их перемещениями по селу, пока те не исчезали за околицей. К началу пятидесятых цыгане так же неожиданно пропали, как и появились.

К воспоминаниям о побирушках и цыганах примыкают воспоминания о коробейниках или, как их называли односельчане, о тряпичниках. Тряпичники появлялись на селе тоже с наступлением весны и промышляли до первых холодов. Они въезжали в село на повозках и начинали громко кричать:

– Иголки, булавки, нитки продаю! Меняю на тряпки!

Из домов выскакивали бабы и несли всякую изношенную одежду, клали её на повозку, заискивающе заглядывали в глаза тряпичнику, а тряпичник с неприступным видом нехотя открывал деревянный ящичек и к восторгу обступивших его людей демонстрировал свой нехитрый ассортимент. Он извлекал оттуда пару иголок и катушку ниток, но это только разжигало аппетит у некредитоспособной клиентуры: мальчишки просили матерей взять рыболовных крючков и леску, девчонки – разноцветных шёлковых лент, бабки напоминали о миткалевых платках. Но на всё тряпок не хватало, тем более что тряпичник явно занижал стоимость сдаваемого сырья, а стоимость своего товара завышал безбожно. Понятное дело, Заготсырьё не могло платить ему хорошую зарплату, и он должен был выгадывать из торговли приварок и в свой семейный котёл.

Тряпичник закрывал ящик, трогал лошадь и опять монотонным голосом принимался зазывать покупателей:

– Иголки, нитки, булавки, крючки меняю на тряпки!

Иные мальчишки не выдерживали, бежали домой, хватали что-нибудь «ценное» и бросались догонять тряпичника. Вдогонку им кричали матери:

– Стой, окаянный, тебя расшиби! У чём жа ты зиму-то ходить собираисси? Оставь фуфайкю, я табе говорю!

– Мам, да она же совсем рваная!

– Я табе дам, рваная! Ишь богатей у мине нашёлси! Крючки, вишь, яму понадобилися! Ничаво, обойдёсси!

За коробейниками шли точильщики с точильной машинкой за плечами:

– Ножи-ножницы точить!

Эти услуги тоже пользовались большим спросом. Точильщик останавливался перед каким-нибудь домом, снимал станок со спины и начинал, ловко нажимая на педаль, приводить в движение точильный круг, из которого затачиваемый предмет извлекал сноп искр. Мы подставляли под искры руки, пытаясь их поймать, но это никому не удавалось. Не вызвав никакого ощущения, они гасли на глазах и бесследно пропадали.

Ну и конечно самым ярким явлением в те годы было появление в селе киномеханика с кинопередвижкой. О, это был посланец самого Бога, представитель загадочного и почти потустороннего мира, о существовании которого мы лишь смутно догадывались, находя подтверждения тому в прочитанных книжках!

Весть о появлении кино проносилась по селу мгновенно. Её разносили мы, добровольные глашатаи волшебного праздника:

– Кино привезли! Кино привезли!

Кино въезжало в Курапово из соседнего села на обыкновенной телеге. Но мы его встречали с таким же почётом и восторгом, как правительственный кортеж. Кинщик с мотористом горделиво восседали на телеге и равнодушно принимали оказываемые им знаки внимания. Рядом с ними тряслись движок и несколько коробок. В больших коробках, мы знали, был упакован кинопроектор и звуковые колонки, а в малых – круглых и жестяных – находилась плёнка, части фильма.

– Дяденька, скажи, пожалуйста, какое кино привезли?

– Какое привёз, такое и покажу! Вот повешу вывеску, узнаете!

– А сколько частей?

– Десять.

– А про что: про любовь или про войну?

– Про войну!

– Ура-а-а!

Нам, естественно, хотелось посмотреть ленту про войну, девчата предпочитали про любовь. Других фильмов для кураповских зрителей не существовало. Да если разобраться, то вся кинопродукция свободно укладывалась в рамки этих понятий. Что показывают и о чём пишут во все времена? Про Любовь да Войну. А если в книгах или на экране проводили линию партии или утверждали принципы социалистического реализма, то на них просто не обращали внимания, потому что это было вторично. Кураповцы ухватывали главное, а пропагандистские замыслы цензуры, художественные приёмы писателя или режиссёра их волновали мало.

Киномехаников или кинщиков тогда было несколько, это было особое племя кочевников, энтузиастов своего дела, о которых сейчас просто забыли. «Кинопередвижники» сделали для патриотического воспитания сельской молодёжи больше, чем все комиссары партии вместе взятые. Они заслужили себе памятник нерукотворный, как наш знаменитый поэт. Мне запомнился только один – Юра-Чапай. Он дольше всех из них обслуживал Курапово и выделялся среди них своим ярким запоминающимся внешним видом, не имевшим ничего общего с Василием Ивановичем. Так что было странно, что он получил прозвище Чапай – со своей буйной шапкой тёмных и курчавых волос, длинный, темнокожий, он был скорее похож на дядю Тома, негра из популярной тогда повести американской писательницы Бичер-Стоу.

Клуба на селе не было, и кинопоказ происходил, как правило, в коридоре школы. Кинщики, заехав на постой в известный уже дом и оставив там своё имущество, торопились к директору школы, чтобы договориться о разрешении на проведение киновечера. Если школа в это время года (летом) ремонтировалась, или если ей в предыдущий показ был нанесен материальный ущерб – сломана дверь или разбито окно, то директор в назидание на будущее в просьбе отказывал.

Тогда Юра-Чапай обращался к председателю колхоза с просьбой пустить его в здание правления. Это был худший вариант, потому что помещение было слишком маленьким и тесным, но делать было нечего. Определившись с местом демонстрации, Юра-Чапай вывешивал соответствующее объявление. Стоимость входа не превышала двадцати копеек для взрослых и десяти – для детей. В тёплые летние вечера кино показывалось на улице, если, конечно, колхоз выделял Юре соответствующую сумму денег или компенсировал сбор от зрителей каким-нибудь другим способом. Тогда на деревянном сарае перед церковью (в 60-х его снесли) натягивался экран, и кино смотрело всё село.

Публика выстраивалась у входа в помещение задолго до начала сеанса. Многие приносили свои скамейки и табуретки. В первых рядах, конечно, толпились мальчишки. Попозже приходили взрослые, но и они старались прийти пораньше, чтобы занять места. Если кино демонстрировалось в школе, то всем учителям и их детям гарантировались бесплатный проход в зал и зарезервированные места на скамейке. Все сверстники мне страшно завидовали, но находили такой порядок вполне естественным. Когда в зале гас свет и начинал демонстрироваться журнал, мать проходила на чёрный ход и пускала через него племянников Митьку и Зину – иногда с тётей Шурой. Так же поступали по отношению к своим родственникам и знакомым и другие учителя. Процент безбилетников – легальных и нелегальных – в зале был большой. Ведь ещё и Юра-Чапай имел на селе друзей и подружек, которым он оказывал своё покровительство.

Мальчишки сидели всегда на полу прямо перед экраном, задрав лица кверху. Многие из них заходили смотреть с противоположной стороны экрана. Там их и находили иногда в конце сеанса спящими, если лента оказывалась не про войну, а про любовь.

Сеанс никогда не начинался в объявленное время. Народ опаздывал и ещё долго шёл после его начала. Кроме того, на кассе всегда происходили скандалы и беспорядки, потому что подвыпившие парни хотели проникнуть в зал бесплатно, а когда их не пускали, то они буянили, кричали, угрожали Юре «набить морду» или «испортить всё кино».

– Кина не будя! Гадом буду, кина не будя! – кричал обиженный парень, сжимая кулаки. Его для вида удерживали дружки, но только для вида – как только фильм начнётся, и контроль за движком ослабнет, они вместе постараются привести угрозу в исполнение.

Юра был тёртый калач и никаких угроз не боялся, но мотористы оказывались не всегда такими же стойкими. Они боялись незнакомых парней, пасовали перед ними и часто не могли предотвратить их «диверсий» по срыву киносеанса. Местные хулиганы выключали движок, снабжающий зал электричеством, или перерезали питающий шнур, и фильм прерывался на самом интересном месте. Но Юра-Чапай относился к подобным выходкам с удивительным стоицизмом. Он выходил на улицу, терпеливо искал в темноте обрыв, восстанавливал «статус-кво» и через некоторое время запускал аппарат вновь при полном удовлетворении публики. Помнится, однако, что хулиганская коса однажды так нашла на Юрин камень, что сеанс пришлось отменять, а деньги людям возвращать, но это был не типичный случай. Запасаться терпением нужно было и зрителям, потому что сеансы кончались обычно далеко за полночь. Но люди, привыкшие ложиться спать при наступлении сумерек, ничуть на это не сетовали и всегда расходились по домам довольные. Увиденного им хватало на несколько дней обсуждений.

И во время показа, и при многочисленных перерывах между частями, зрители живо комментировали происходящее на экране. Ещё не все привыкли к художественным приёмам режиссёров – особенно к тем из них, при которых сюжет поворачивался вспять, а судьба героя освещалось ретроспективно.

– Как же так? – раздавался голос в темноте. – Он ведь уже погиб!

– Да замолчи ты, дурак! – одёргивали его более сведущие. – Это показывають его жизню назад! Понял?

– А-а-а!

Непонятливый умолкал, но на его месте возникал другой.

– Мамк, а его что: сейчас – убьють? – испуганно спрашивал какой-нибудь малец.

– Тсс! Не бойся, он останется жив, – успокаивала мать.

Героев наделяли эпитетами «хороший» и «плохой», «наш» или «не наш», и непонятливым это здорово помогало уяснить суть сюжета. Ведь “плохие” часто маскировались под «хороших» – пойди в них разберись! Но некоторые знатоки жанра умели распознавать «своих» и «чужих» в самом начале фильма, о чём громко и торжественно объявляли на весь зал:

– Гадом буду, он на ей женится!

Более сдержанные и «культурные» зрители шикали на непонятливых и недисциплинированных, призывали их к тишине и порядку, но от этого получался ещё больший шум.

Любой сбой при показе вызывал свист и возмущение зала:

– Сапо-о-о-жник!

В полумраке возникал невозмутимый профиль Юры-Чапая, поколдовав пару минут, он снова гасил свет, и в зале раздавался приятный стрекот киноаппарата.

Тогдашний зритель был прямодушен, наивен и непосредственен, как младенец. Он искренно переживал все перипетии, происходящие с киногероями на экране: смеялся, где было смешно; радовался и хлопал в ладоши, когда герою удавалось выйти целым и невредимым из сложного положения или когда «наши» брали верх над немцами; огорчался и плакал, когда герой погибал. Сколько бы раз ни «крутили» на селе «Чапаева», каждый раз зрители выходили с сеанса с мокрыми и красными от слёз глазами. Все кураповские мальчишки учились плавать по-чапаевски – одной рукой.

Попозже появилось узкоплёночное кино и увеличенные бабины, так что фильмы стали демонстрироваться всего лишь с одним перерывом. Да и плёнка оказалась более стойкой и горела значительно реже. Старая широкоплёночная лента при любом кратковременном заторе воспламенялась, герои на экране начинали корчиться и погибать в страшных судорогах, что вызывало смех в зале и выкрики:

– Сапожник! Ленту!

Мы же жили тогда кино и киногероями. После «Чапаева» в селе появились его последователи по части переплытия реки с одной рукой. Вторая рука для полного сходства с легендарным полководцем тщательно прижималась к туловищу.

Потом мы смотрели «Тринадцать» – предтечу к варианту всенародного произведения Мотыля «Белое солнце пустыни». До сих пор удивляюсь инертности и примитивизму мышления составителей телепрограмм, «крутящих» один и тот же фильм по всем программам. Хоть кто-нибудь вспомнил бы об этом потрясающем фильме! После «Тринадцати» мы все играли не в «наших» и «немцев», а только в «красных» и «басмачей». Особое впечатление на нас произвела военная хитрость тринадцати красных бойцов, окружённых в безводной пустыни бандой басмачей. Для того чтобы заставить поверить умирающих от жажды басмачей в то, что у бойцов имеется вода, они организовали на глазах у них помывку. На расстоянии басмачам было не видно, что вода льётся мимо рук в подставленный другим бойцом тазик.

После «Тарзана» село наполнилось гортанными вибрирующими криками новоявленных Королей Джунглей. Вибрация, как известно, достигалась при помощи ребра ладони по губам. Как с максимальной точностью изобразить ужимки обезьяны Читы, знал каждый малец. Наиболее последовательные подражатели Тарзана привязывали к произрастающим на огороде берёзкам и липам верёвки и пытались с их помощью перемещаться в пространстве. Колька Седан во время такого перемещения расквасил себе лицо. Но продолжение эксперимента по превращению поймы Красивой Мечи в джунгли Конго остановил не столько страх перед опасностью разбиться, а сколько отсутствие материала для изготовления лиан. Потребовались сотни метров верёвок, а где их было достать?

После просмотра «Бродяги» в Курапово пришли индийские ритмы. В то время как у взрослой части населения душещипательная история героя, которого играл Радж Капур, воздействовала в основном на слезные пазухи, то мы были в восторге от главной песни фильма и с упоением во всё горло распевали:

– Бродяга я! А-а-а!
Бродяга я! А-а-а!

А девчонки вторили нам песенкой его любимой девушки, во всю имитируя движения её головы и рук:

– Циденбала, циденбала, в море у каштана!
Циденбала-а-а!
В море у каштана-а-а!

Экзотичнее всего музыка «Бродяги» звучала в исполнении местных гармонистов. А москвичи, приезжающие в Курапово на каникулы, привезли нам рок-пародию на этот фильм, из которой запомнились слова:

– Радж Капур покорил московских дур!

Из других фильмов, запавших в душу кураповским зрителям, могу назвать ещё “Свадьбу с приданым”, в которой всех покорил Курочкин со своими неподражаемыми куплетами. Их немедленно подхватили и взяли на вооружение доморощенные сердцееды, причём пользовались у своих объектов ухаживания не меньшим успехом, чем сам герой фильма. Да… Перефразируя слова Ф. Раневской из популярного фильма, можно уверенно сказать: «Кино – это страшная сила!».

Потом пошли «Любовь Яровая», «Разлом», «Весна на Заречной улице», «Кубанские казаки», «Семеро смелых» и многие-многие другие, и все они оставляли свой след в нашей душе и памяти, незаметно воспитывая в нас добрые чувства и понятия. Немудрено, что в наше смутное время, где на первое место выдвигаются деньги, народ с удовольствием смотрит эти старые, наивные и «сделанные на заказ» картины. Что ж, значит заказ был правильный, а создатели фильмов – настоящие таланты.

А первые свои фильмы я помню до сих пор. Это были добротная венгерская картина «Странный брак», в которой жениху насильно навязывалась нелюбимая невеста, а с помощью хитроумного приспособления, напоминающего современный лифт, ему в постель подавалась эта ненавистная девица, и блеклая серая лента из Чехословакии под названием «Плотина», в которой нехорошие диверсанты и вредители мешали социалистическому строительству.

Но насколько приятней и добрей были все эти картины по сравнению с нынешними «убойными» или слащавыми сериалами, вообще не обладающими никакими художественными достоинствами!

Григорьев Борис Николаевич


 
Перейти в конец страницы Перейти в начало страницы