"Книги - это корабли мысли, странствующие по волнам времени и
  бережно несущие свой драгоценный груз от поколения к поколению"

(Фрэнсис Бэкон)


Глава 10
Быт и самобытность

Суеверие

С экологией в послевоенные годы в нашей стране всё было в порядке: зимы стояли снежные и морозные, весны – многоводные и дружные, а лето выпадало жаркое и душное с проливными дождями и грозами.

Зимой жители села не успевали разгребать снег, который засыпал дома под самую крышу. Те, у кого входные двери открывались наружу, оказывались заблокированными, и им приходили на выручку соседи. Нам, ребятишкам, подобные природные катаклизмы были только на руку – теперь можно было скатываться на санках прямо с крыши! А снежные ходы до соседей, к колодцам и на дорогу превращались в катакомбы и площадку для наших игр. В пробитых в снегу проходах людей не было видно, и если бы не дымок из труб, то можно было подумать, что село вымерло.

Весной досаждали разливы разбухшей реки и полноводные овраги, выбрасывавшие свои воды в Курапово.

Летом досаждали частые и обильные дожди с грозами, приносившими беды и несчастья. Ни одна гроза не обходилась без пожара или гибели человека, и в селе распространилось первобытное чувство страха и беззащитности перед силами природы. Хуже всего было ночью: от ударов грома сотрясались стены домов, в кромешной темноте молнии устраивали свою пляску смерти, люди не спали и в паузах между раскатами грома прислушивались к знакомому звуку набата – большой чугунной чушке, повешенной у правления колхоза. Набат был тогда основным средством оповещения народа при пожарах. Жутко было вскакивать с постели ночью под сполошные удары по чугуну и наблюдать пляску огня в оконных рамах.

Подожжённый молнией дом, как правило, был обречён на сгорание. Организованная до войны пожарная команда давно распалась, средства тушения огня давно сгнили или пропали, и на пожар люди прибегали с ведром воды и вилами – хорошо, если удавалось общими усилиями вытащить из горевшей избы хоть какие пожитки или отстоять соседнее подворье. Избы, покрытые соломой, горели как свечки, а дома отстояли друг от друга метром на семь-восемь, а то и вообще имели общую крышу.

О громоотводах тогда и понятия не имели.

Людям, поражённым молнией, врачебную помощь оказывать не успевали, потому что ни телефона, ни машин в радиусе десяти-пятнадцати километров не было. Поражённых громом закапывали в сырую землю, и как ни странно, многие этим спасались и выживали.

Грешная земля брала на себя кару Божью.

Пожары стали случаться и сами по себе, и я впервые увидел опалённое в огне тело человека – бабки Михалихи, которая ещё вчера гонялась за нами с Митькой с хворостиной, застав нас за сбором у неё на огороде незрелой ещё вишни. Зрелище было, прямо скажу, жуткое, но все от мала до велика, как заворожённые, смотрели на ещё шевелящееся тело и не могли уйти. Потом сгоревшая Михалиха долго снилась нам во сне.

Село охватил суеверный страх. Богомольные старухи заговорили об искуплении тяжкого греха, совершённого односельчанами, и о непременном пришествии конца света. Бабы рассказывали жуткие истории о видениях и пришельцах на коне с косою в руках и в белой одежде:

– Энта...иду я, значитца, по огороду и вижу: прямо на мине двигается хтой-то худой, как шкелет, глазницы полыхають, как уголья, зубы ощерены и весь в белом. Я остолбенела от страху-то, не знаю, что и делать. Осенила себя крестом, шепчу молитву: сгинь, мол, нечистая сила! А он, значитца, увесь скорёжилси, быдто его хто кромсать начал, загоготал эдак жеребецом и – враз исчез! Был – и нетути! Вот как!

– Ох, свят-свят-свят!

И – крестились.

Заканчивалась первая половина столетия, а Курапово, находившееся всего в 400 километрах от Москвы, тонуло в грязи, нищете и средневековом суеверии. Люди чувствовали себя бедными, одинокими и беззащитными. Это был достаточно серьёзный повод для того, чтобы впасть в отчаянье. При этом кураповский обыватель не настолько религиозен и безграмотен, чтобы ни с того, ни с сего «удариться» в суеверие. Просто жизнь достала. Война вычерпала из народа все физические ресурсы, а послевоенная пятилетка доконала его морально.

Но и в данной ситуации люди находили повод для юмора и шуток. Русский человек любит посмеяться над слабостью другого и часто объектом для своих злых шуток выбирает больного или беззащитного человека. Скоро выяснилось, что директор школы Игорь Георгиевич – действительно человек с некоторыми странностями, напоминавшими чеховского человека в футляре, панически боится грозы и прячется от неё под кроватью. Рассказывали, как директор, будучи застигнутым грозой на рыбалке на старой мельнице, бросился на землю, закрыл голову руками и стал звать на помощь. Народ смеялся, и мы, мальчишки, тоже находили это смешным. Позже, я узнал, что директор прошёл всю войну, был сильно контужен, и поэтому гроза ассоциировалась у него с бомбёжкой. Страх перешёл в кровь, и он ничего не мог с собой поделать, чтобы избавиться от него.

По селу ходил Филя Брусланский – слабоумный житель села Верхнее Брусланово и, как обычно, что-то буровил, то есть, бормотал про себя, прерывая бормотание беспричинным и беззвучным смехом. Этот смех казался нам совершено необъяснимым, а потому жутким. Никогда не прислушивавшиеся к нему кураповцы вдруг обратили на него внимание и пытались придать его бессвязной речи некоторый пророческий смысл. Прямо на глазах разворачивался сценарий зарождения кликушества и слепого преклонения перед юродивыми.

А вообще Филя Брусланский, по мнению бабки Семёнихи, только притворялся дурачком. Филя, когда надо, умел постоять за себя и соблюсти свою выгоду. Он выбрал для себя наиболее лёгкий путь существования – за счёт «обчества», предпочтя тяжёлому труду в колхозе бродяжничество и попрошайничество. Впрочем, он был не прочь иногда заработать себе кусок хлеба и специализировался на заготовке дров. В дом, где был мужик, Филя никогда не заходил, потому что знал, что там его не примут. А вот вдовы его жалели и любили, и он по мере возможности пытался им помочь.

– Филя, ты куды жа пропал? – спрашивали его бабы.

– Ох, тёта, загулял! Был в Старом Копыле у своего кума. Уж как он угощал меня, как угощал! Мясо со стола не убиралось, наливочки напился – до отвала!

Все знали, что никаких родственников и знакомых у Фили в Старом Копыле нет, и что всё это он присочиняет. Когда же Филю в чём-то уличали и за что-то ругали, Филя сразу становился невменяемым, смотрел вдаль поверх голов, чмокал губами, усиленно моргал глазами, шевелил ушами, заливался смехом, показывая свои прокуренные жёлтые и редкие зубы, снимал военную фуражку, потом снова её надевал и нёс какую-нибудь чушь вроде:

– В старом колодце вода льётся. Надо сходить проверить, дома ли Полкан. А то оторвётся – беда будет! Надо сходить! Вода льётся!

Он всех без различия называл «тётами», даже если перед ним была молодая девушка или женщина.

Мы Филю хоть и дразнили нещадно, но слегка побаивались. Иногда, когда мы со своими насмешками были слишком назойливы, он пытался кого-нибудь из нас догнать и схватить, но эти попытки он делал только для вида. Он был совершенно не обидчив и пребывал в своём собственном мире. Филя часто приходил к нам во двор колоть дрова, и я исподтишка наблюдал за ним из сеней. Расколов чурбан, Филя вдруг задумывался, садился на землю и ни с того, ни с сего заливался смехом. Потом приходил в себя и уже без устали и отдыха завершал работу. Бабка Семёниха расплачивалась с ним либо старыми дедовскими портами, либо давала чего-нибудь съестного. Он всё принимал безропотно и всем был доволен.

– Спасибо, тёта! – кланялся он и уходил на другой двор.

Иногда летом случалась засуха, и люди начинали беспокоиться об урожае. Богомольные бабки, сокрушённо вздыхая, собирались за иконами и молили Бога ниспослать на грешную землю дожжа. Но, вероятно, село здорово провинилось перед Всевышним, потому что молитвы баб помогали не всегда. Тогда прибегали к радикальному средству – обливанию водой.

Обряд обливанья возникал иногда совершенно спонтанно. Всё могло начаться с детской игры: один мальчишка обольёт другого, тот – третьего и пошло. Увидят это взрослые и тоже вступают в игру, которая, как пожар, быстро переходит на соседнее подворье, а потом, глядишь, уже весь порядок гоняется друг за другом с наполненными водой вёдрами и кружками.

Но чаще всего обливанье планировалось и начиналось взрослыми. Подойдёт сосед к колодцу обменяться мнением, а его неожиданно обкатят с ног до головы ледяной колодезной водой. Тот сначала обидится, но решит в долгу не оставаться и побежит домой за ведром, наберёт воды и пустится догонять «обидчика». И вот уже обливанье захватывало всех их домочадцев, к ним присоединялись соседние дома, и начиналось всеобщее веселье: все обливают всех.

Дом родной

Дом родной

Со стороны это выглядело довольно необычно. Вот, например, прогибаясь под тяжестью ведра с водой, мокрая с головы до ног баба с гиканьем и взвизгиванием гонится за здоровенным соседом, а тот гогочет во всё горло и то ли с мнимым, то ли с неподдельным испугом пытается от неё улизнуть. Навстречу ему с ведром бежит другая баба, и обречённый мужик начинает метаться между обеими преследовательницами, пока не попадает под холодный душ одной из них. Крики, визг, смех!

Не помню, насколько обливанье способствовало заполучению долгожданной влаги на землю, но польза от обряда получалась для всех несомненная. Люди как бы получали психологическую встряску из того глубокого состояния уныния и отчаяния, в которое их загоняла жизнь. Это была своего рода массовая терапия. Обливанье, как и кулачные бои и прочие атрибуты «старого режима», ушли в прошлое.

Завершая эту главу, хочу вновь подчеркнуть, что я далёк от идеализации царивших тогда на селе нравов – зачастую они были и грубы и жестоки. Но, с другой стороны, наша жизнь никогда не была лёгкой и беспроблемной, да и нынешние нравы, позаимствованные из Европейского Дома, по своей жестокости и безнравственности намного превосходят их. Самурайский обряд, как говорится, не для девиц из Смольного института, но он в Японии сохранился как почитаемый культ, как неотъемлемая составная часть японской культуры. Почему же мы уничтожаем всё своё традиционное и берём взамен американизированную жвачку? Народ без прошлого – это быдло, навоз для удобрения собой других наций и культур.

При большевиках уничтожение русской культуры и самобытности происходило под видом борьбы с пережитками прошлого и мракобесия церковников. После большевиков оно осуществляется под лозунгом искоренения остатков советского уклада жизни и с целью приобщения к общеевропейским ценностям. Сами-то европейцы, между нами говоря, не знают, что это за ценности, а вот наши современные культуртрегеры якобы знают и уверенно ведут нас к ним. Зачастую это те же самые люди, которые недавно боролись с пережитками прошлого в нашем сознании. Они даже отказываются от русских междометий и вводят в наш оборот иностранные: там, где нужно сказать «ого!» или «вот это да!», они произносят дебильное американское «вау!».

«Жалкие ничтожные люди!», – сказал бы о них, будь ещё жив, Паниковский.

Григорьев Борис Николаевич


 
Перейти в конец страницы Перейти в начало страницы