"Книги - это корабли мысли, странствующие по волнам времени и
  бережно несущие свой драгоценный груз от поколения к поколению"

(Фрэнсис Бэкон)


Глава 8
Если бы да кабы...

 

Впереди большак, подвода,
Старый пёс у колеса,
Счастье, молодость, свобода,
Солнце, степи, небеса.

И.А. Бунин «Цыганка»

Если бы можно было вернуться в детство, я бы выбрал для этого конец мая, когда всё кругом цветёт, благоухает и распускается, когда в воздухе стоит благовонный запах сирени, когда небо голубое, чистое и высокое, когда самому дряхлому старику и самой древней старушке мстится образ обновления жизни. С тех пор, как я уехал из родного дома, мне почти не приходилось видеть село во время майского возрождения.

И я приехал бы в Курапово без всякого предупреждения.

Ранним прохладным утром, когда солнце только-только позолотило бы верхушки берёз в придорожных зелёных насаждениях, я собрал бы свои вещи и уже сразу после станции «Лев Толстой», бывшей Остапово, на которой пришлось закончить свой жизненный путь великому писателю, прошёл бы из купе в тамбур вагона и ехал бы до самой Лебедяни в напряжённом ожидании свидания, жадно всматриваясь в проплывающие мимо поля, перелески, овраги и луга и пытаясь найти в них что-нибудь общее с кураповскими окрестностями.

Часам к девяти поезд бы миновал промежуточный полустанок «Коллективист» и вышел на финишную прямую к станции Лебедянь ЮВЖД. Последние минуты самые длинные и тягостные. Но вот уже за окном проплывают корпуса машиностроительного завода, вот граница станции, а вот из лучей слепящего глаза солнца выплывает типичное деревянное станционное здание. Поезд резко тормозит, и я теряю равновесие. Проводник открывает дверь, и я спрыгиваю из вагона на землю, оглядываюсь окрест и набираю воздух в лёгкие. Свежий аромат слегка пьянит и кружит голову.

Переждав отправление поезда, я перешёл бы через рельсы и пошёл пешком навстречу солнцу и тихому Дону. Я остановился бы на мосту и полюбовался с десятиметровой высоты на его серебристое течение, на островки, поросшие густым ивняком, на первых рыбаков, а потом, миновав старую водокачку, у которой уже в ожидании попутного грузовика собралась кучка людей, поднялся бы в Тяпкину гору и, оставив районную больницу справа, свернул бы налево к торговой площади.

Знаю я – малиновой ранью
Лебеди плывут над Лебедянью...

Сергей Марков

Торговые ряды ещё пусты, но они постепенно заполняются бабами и мужиками – торговцами старой картошкой, квашеной капустой, солёными огурцами, мочёными яблоками, яйцами, молоком, сметаной и творогом; знакомо пахнет сеном, молоком и тёплой закутой; где-то мычат коровы и блеют овцы; со стороны мясных рядов слышны смачные звуки топора, разрубающего говяжьи, свиные и бараньи туши. Появляются первые покупатели – чинные, аккуратно одетые востроносенькие и стройные лебедянки, а из окрестных деревень одна за другой подъезжают подводы, а иногда и полуторки и «козлики». Мужики сгружают нехитрую провизию, предназначенную к продаже, бабы оформляют места под навесами, тащат взятые на прокат в администрации весы и гири.

Четырёхугольник «Гостиного двора» – старые купеческие магазины с лабазами, подвалами и складами – можно обогнуть по внешнему кругу, но можно войти в одни из четырёх ворот рынка и пройтись по нему, задрав голову на чудом сохранившуюся колокольню собора Казанской Божьей матери. Я выбираю последнее. Над колокольней и куполами вьются стаи ласточек и стрижей, и от их дружного щебетанья, входящего в ухо тоненькими покалывающими свёрлами, становится и радостно и неспокойно на душе. Птичий базар над лебедянским собором – это первая моя встреча с Городом и незабываемая детская ассоциация, врезавшаяся в память.

Помню, как ошалевший от птичьего крика, я попадаю в парикмахерскую. Мать меня тащит за руку, а я упираюсь, потому что с ужасом представляю себе встречу с тупой машинкой, не стригущей, а больно выдёргивающей волосы, незнакомого в белом халате человека, в чью безраздельную власть я могу попасть... Мать предлагает в награду за послушание стакан морса. Я недоверчиво подхожу к стойке со стеклянной колбой и наблюдаю, как здоровенная баба впускает из колбы в стакан каплю густой красной жидкости и разбавляет её сильной струёй газировки. Я пью и балдею от удовольствия. Вот это напиток! Это не кипяточек с сахарином, которым меня награждают дома!

Потом мы идём в фотографию, и там меня снова настораживает полумрак и таинственная атмосфера, театральная возня с деревянным ящиком на треноге, обрядовые манипуляции с чёрным покрывалом, под который фотограф то и дело ныряет, чтобы вновь из-под него вынырнуть.

– Сейчас вот отсюда вылетит птичка!

Кто не слышал этой фразы в детстве, тот никогда не может понять таинство получения фотографии. Снимок 3 на 4 см сохранился: исподлобья на меня смотрит коротко «оболваненный» карапуз в самодельной «матроске» – исподлобья, потому что матери и фотографу, вероятно, так и не удалось уговорить меня расслабиться и целиком довериться объективу. В детстве я был довольно диким и застенчивым экземпляром.

...Выйдя из западных ворот на Советскую – бывшую Дворянскую – улицу, я мог бы повернуть направо, дойти до угла Почтовой, на которой в двухэтажной гостинице останавливался когда-то автор «Записок охотника». Но я поворачиваю налево, и, проходя мимо скучающего милиционера в мотоциклетной коляске, демонстрирую всю свою добропорядочность, прежде чем приступить к спуску с крутой горы, туда, куда ещё не проникли лучи солнца, откуда веет ночной сыростью и туманом и где сквозь распускающуюся листву черёмухи проглядывает единственная действующая в районе и городе церковь, что на Пушкарской улице. Здесь, начиная от вершины горы и дальше по улице, бурлила когда-то конская ярмарка, описанная И.С. Тургеневым. Я помню только, что на этом самом месте проводились ярмарки по продаже скота, но уже к пятидесятым годам, то ли ввиду отсутствия скота, то ли вследствие запрета властей, ярмарка прекратила своё существование.

О, эта гора! Сколько путников и лошадей, пытающихся одолеть тебя снизу вверх, ты утомила до смерти! Сколько разбитых повозок «укатали» твои крутые склоны, сколько лихих и тихих ездоков и седоков, следующих в направлении сверху вниз, сломали здесь себе шею или рёбра! Крики «Караул! Треплють!» вероятно до сих пор ещё стоят в ушах жителей Пушкарской слободы, наблюдавших чуть ли не «кажинный Божий день» бешено несущихся колхозных лошадей, пытающихся избавиться от тяжести напирающей сзади телеги18.

Примечание 18. Теперь обе лебедянские горки укрощены асфальтом. Конец примечания.

Но мне «трёпка» не грозит, я спускаюсь с горы на «своих двоих». Прохожу мимо толпы богомольцев, которых не вместила церковь, втягиваюсь в слободу бывших пушкарей, утопающую в яблоневом и вишнёвом цвету, отбиваюсь от нескольких слишком назойливых собак, выскочивших из подворотни и, наконец-то, выхожу на простор. Впереди, насколько хватает глаз, ровные площади зеленей, изрезанные оврагами. Город с его шумом и гамом остался сзади – вот он стоит на горе, как нарисованный, а в ушах уже звенит то ли от тишины, то ли от высоко натянутых электропроводов. С самой небесной высоты доносится пение жаворонка.

Солнце уже поднялось, начинает высыхать роса, и навстречу то и дело попадаются конские повозки с восседающими на них чуть ли не в полном составе семействами и отдельные пешие люди, в основном, бабы, за подолы которых держатся причесанные и умытые мальчишки и девчонки. Все они, за редким исключением, совершенно незнакомые мне люди, завидев во мне городского человека, чинно здороваются: мужики снимают картузы, бабы кланяются, а детишки машут руками.

Я иду по большаку в западном направлении и затеваю соревнование с солнцем. Оно преследует меня с левого бока и норовит заглянуть в лицо, но я стараюсь не допустить этого и прибавляю шаг. Я встречу солнечные лучи, проиграв гонку, когда светило доберётся до Тютчевского леса и зависнет над ним, а я к этому времени уже сверну с большака на юг и выйду на финишную кураповскую прямую.

Впереди большак, подвода,
Старый пёс у колеса...

И. Бунин «Цыганка»

Я не замечаю, как вспотела спина, что от свисающей на ремне сумки ноет плечо – ноги сами несут меня туда, за пригорок, за которым откроется величественная и одновременно скромная панорама долины Красивой Мечи. Там, на колку, я должен остановиться, перевести дух и обозреть представляющуюся взору знакомую картину глубиной не менее пяти-семи километров: вон там, почти у самой линии горизонта, видно серо-зелёное пятно – это деревня Иншаковка, к ней по грунтовой дороге двигается какой-то жучок – вероятно, трактор; чуть ближе к реке – бело-зелёное пятно заброшенного мельничного сада; слева от мельницы отвесным полукругом падают к реке поросшие молодым дубом склоны Тютчевского леса. Прямо передо мной – Зайцев и Русин лес, а справа от них – сплошная белая кипень яблоневого цвета. Это сады совхоза имени 15-летия Октября. Само Курапово не видно – оно тоже потонуло в молодой зелени и белом цвету. Село затаилось и загадочно молчит, вокруг него не видно ни одной души и не наблюдается никакого движения. То, что оно живо, я смогу убедиться после того, как поравняюсь с первым его домом.

Я спускаюсь с колка и вхожу в хутор, то есть переулок, через который проходит дорога из города. Первым на пути особняком, ощетинившись от всех ветров и непогод, стоит дом Гореловых, потом идут Ширяевы, за ними – дом бабки Веры, матери сельской учительницы, Суховерховы, Иван Павлович, дядя гармониста Тимофея, Иншаковы по кличке Турки, покинутый дом Кроликовых и тёти Шуры, Гаврила Борисович, Арбузы, Марина с ивалидом-сыном Михаилом, бывший наш сосед Михаил Максимович, Маляничевы, Алексей Алексеевич Зайцев, дом моего сверстника Тольки Иншакова... Налево смотрю реже: там и домов меньше, и большинство их заброшено. Но до чего же всё кажется маленьким и съёжившимся в размерах: и дома, и деревья, и палисадники, и сами люди!

Бабушка Семениха с внуком

Бабушка Семениха с внуком

Хутор быстро кончается, а вернее, начинается, прямо напротив моего дома. Не дойдя до середины порядка домов, я уже отчётливо вижу белое пятно «чугуновской» пятистенки с нераскрытыми глазницами окон, потемневшую от дождей, ветра и снега куцую соломенную крышу, поломанную изгородь и бабку Семёниху, которая опершись на палку, всматривается подслеповатыми глазами в одинокого путника, спустившегося с колка и пробирающегося теперь по хутору...

Сердце начинает биться всё чаще, ноги сами несут меня к дому. Но прежде чем выйти на Зайцевский порядок, я должен сбросить с себя бремя лет, стряхнуть пыль чужих городов, уменьшиться в размерах и из солидного городского господина превратиться в деревенского босоногого мальчишку в выцветшей полосатой рубашонке и коротких штанишках на помочах, застёгнутых под коленками на чёрные пуговички – иначе бабка Семёниха меня не признает.

– Борькя, ту куды же запропастился? – слышу я до боли знакомый голос.

– Ба, так я у Митьки был, мы там с ним силки на сусликов плели, – как ни в чём не бывало, отвечаю я.

– Заходи скорее в дом, обедать пора! Щи уж, небось, ей-ей простыли. Иди, иди, надо поесть, а то не вырастешь.

– А где мама?

– Иде-иде… У школе – иде ишшо? Чтой-то у тебя в руке?

– Это тебе подарок. На, носи.

Бабка разворачивает тёмный с красными цветами платок, ахает, на глазах молодеет от свалившейся на неё такой красоты, примеряет обнову. Мы входим в избу. По забывчивости стукаюсь лбом о притолоку и сажусь за стол. Бабушка, расплывшаяся в улыбке, наливает из чугунка дымящиеся щи, сваренные из кислой квашеной капусты и режет душистый ржаной хлеб. Я дома…

Но войти два раза в одну и ту же воду никому не дано. Сослагательное наклонение для истории не существует.

Детство промчалось по селу резвым жеребёнком, взбрыкнуло первыми годами отрочества и скрылось за холмом, «как сон, как утренний туман...».

Да и было ли оно?

Было, было... Доказательством этого выступает всё та же память, вытаскивающая неуверенной рукой из мешка для лото всё новые и новые фишки. Я считал, что у меня хорошо развита зрительная память. Это так. Теперь выяснилось, что и временная память тоже не так уж и плохо устроена.

Григорьев Борис Николаевич


 
Перейти в конец страницы Перейти в начало страницы